I prefer to remain silent (c)
Мало так мало, вот вам одна история весёлая, дорогие слушатели и смотрители… то есть, зрители, конечно. Что ж, вот так оно и было (то есть, не было ничего из этого, но как бы и было, да в мыслях, в голове моей только, но это уже частности). Был один, значит, посёлок типа городского, и жили там в квартире некой два человека, мужского пола оба. И вроде бы даже родственники, что не странно нисколько, да только не самые ближайшие, как дядя да племянник, ну как-то так. Один, значит, постарше, уже к черте старости подходит, а другой его так на пару десятков лет моложе.
И был тот старый доброго складу человек, знакомый многим в нашем условном городе… ну, то бишь, посёлке. Впрочем, не воевать со злой системой он всем помогал, а только раны зализывать от битвы-то. Раз подаст тому денег, чтоб не померли, после забор другому починит, но в политику не лез вообще, под петициями подписи его никогда не видать, да перед властями, хоть бы и в меньшем их, полицейском, проявлении, унижался и подобострастничал. Да только мало кого его это свойство беспокоило, ведь помощи-то от него набиралось порядком, поддержкой своей на весь посёлок он слыл, а петиции да собрания - ну что же, на них и внимание обращали только тогда, когда совсем голодны или совсем сыты, но и то и другое не так уж и часто случалось.
Второй же, помоложе который, иного и ума и сердца был. Всё искал он чего-то, ни спокойствия, ни добродушия и следа в нём не было. Старый-то всё только газеты читал, редко даже, молодой в то время глотал всё книги умные, да злые, грустные, и всё искал, искал-то, а чего - да и ему самому не понять никак. Всё судить он стремился, попирать основы, да менять всё, что ни попадя, в чём, безусловно одни препятствия высокие вполне встречал, от чего злился пуще прежнего и чуть не синий от всего этого раздражения ходил. И говорил он, много говорил, о судьбе, о душе и разуме, да о энергии, о власти да о свободе, но более потешались над ним, чем слушали. Работал он немало, да мало спал, от того пред событием одним решающим и вовсе на спятившего походил: мямлил что-то под нос себе, ни с того ни с сего пугался всякого, да вскрикивал как-то даже и случайно порой. Но потешались от того над ним только больше.
Со стороны нашей, наверное, так оно было: замыслилось молодому, что именно на одной колонне стоит всё смеющееся общество, и только из-за подпорки той не готово принять ни чувств, ни идей его. И что как раз старик его, родственник как бы, и есть та самая опора, фундамент, а иначе и быть не может. Заместо того, чтобы в людях огонь разжигать, он лишь убеждал всех в том, что не гореть - оно и хорошо, и правильно, и самое, значит, достойное дело, какое только измыслить можно. И на утро одного дня как ураган пролетела по пункту населённому-то новость, что озверел вконец тот чудаковатый мыслитель, пошибу почти деревенского, да застрелил местного добродетеля смиренного, а сам, не иначе как ужаснувшись совсем действия своего, сбежал на ближайшие болота, которые совсем дурной славой пользовались у населения. Более о нём не слыхали никогда, да и что слыхать-то - убеждены почти все были в том, что утопился он там, и ждать историй о нём лишь пустое дело, в то время как работа каждого вновь ждала.
Да только совсем всё растроилось после того поступка незабвенного. И приходило в упадок всё, а каждый гражданин теперь как калькой стал с того молодого, да только он до своей мрачности умом дошёл, а эти только от смутного ощущения, ранее неведомого. И падало всё, что ранее покосившись стояло, да кривым становилось былое ровное. Разъехались много кто, а оставались те, кому с места-то ничего унести нельзя было. Зачахло через время некое совсем селенье, и тип свой городской потеряло, да думают умы всякие после того: кто ж держал всё в порядке? Помошник смиренный и кроткий? Шут злой, умом понимающим, но не созидающим, наказанный? Или же оба они, благодетели неявные?
И был тот старый доброго складу человек, знакомый многим в нашем условном городе… ну, то бишь, посёлке. Впрочем, не воевать со злой системой он всем помогал, а только раны зализывать от битвы-то. Раз подаст тому денег, чтоб не померли, после забор другому починит, но в политику не лез вообще, под петициями подписи его никогда не видать, да перед властями, хоть бы и в меньшем их, полицейском, проявлении, унижался и подобострастничал. Да только мало кого его это свойство беспокоило, ведь помощи-то от него набиралось порядком, поддержкой своей на весь посёлок он слыл, а петиции да собрания - ну что же, на них и внимание обращали только тогда, когда совсем голодны или совсем сыты, но и то и другое не так уж и часто случалось.
Второй же, помоложе который, иного и ума и сердца был. Всё искал он чего-то, ни спокойствия, ни добродушия и следа в нём не было. Старый-то всё только газеты читал, редко даже, молодой в то время глотал всё книги умные, да злые, грустные, и всё искал, искал-то, а чего - да и ему самому не понять никак. Всё судить он стремился, попирать основы, да менять всё, что ни попадя, в чём, безусловно одни препятствия высокие вполне встречал, от чего злился пуще прежнего и чуть не синий от всего этого раздражения ходил. И говорил он, много говорил, о судьбе, о душе и разуме, да о энергии, о власти да о свободе, но более потешались над ним, чем слушали. Работал он немало, да мало спал, от того пред событием одним решающим и вовсе на спятившего походил: мямлил что-то под нос себе, ни с того ни с сего пугался всякого, да вскрикивал как-то даже и случайно порой. Но потешались от того над ним только больше.
Со стороны нашей, наверное, так оно было: замыслилось молодому, что именно на одной колонне стоит всё смеющееся общество, и только из-за подпорки той не готово принять ни чувств, ни идей его. И что как раз старик его, родственник как бы, и есть та самая опора, фундамент, а иначе и быть не может. Заместо того, чтобы в людях огонь разжигать, он лишь убеждал всех в том, что не гореть - оно и хорошо, и правильно, и самое, значит, достойное дело, какое только измыслить можно. И на утро одного дня как ураган пролетела по пункту населённому-то новость, что озверел вконец тот чудаковатый мыслитель, пошибу почти деревенского, да застрелил местного добродетеля смиренного, а сам, не иначе как ужаснувшись совсем действия своего, сбежал на ближайшие болота, которые совсем дурной славой пользовались у населения. Более о нём не слыхали никогда, да и что слыхать-то - убеждены почти все были в том, что утопился он там, и ждать историй о нём лишь пустое дело, в то время как работа каждого вновь ждала.
Да только совсем всё растроилось после того поступка незабвенного. И приходило в упадок всё, а каждый гражданин теперь как калькой стал с того молодого, да только он до своей мрачности умом дошёл, а эти только от смутного ощущения, ранее неведомого. И падало всё, что ранее покосившись стояло, да кривым становилось былое ровное. Разъехались много кто, а оставались те, кому с места-то ничего унести нельзя было. Зачахло через время некое совсем селенье, и тип свой городской потеряло, да думают умы всякие после того: кто ж держал всё в порядке? Помошник смиренный и кроткий? Шут злой, умом понимающим, но не созидающим, наказанный? Или же оба они, благодетели неявные?